– Ради того, чтобы убить одного жандармского полковника, вместо которого завтра же пришлют д-другого, революционные герои заодно раздробили голову ни в чем не повинной женщине и оторвали ноги подростку. Мерзость и злодейство, вот что такое т-твоя революция.
– Ах, революция – мерзость? – Эсфирь вскочила и воинственно уперла руки в бока. – А твоя империя не мерзость? Террористы проливают чужую кровь, но и своей не жалеют. Они приносят свою жизнь в жертву, и потому вправе требовать жертв от других. Они убивают немногих ради благоденствия миллионов! Те же, кому служишь ты, эти жабы с холодной, мертвой кровью, душат и топчут миллионы людей ради благоденствия кучки паразитов!
– «Душат, топчут» – что за д-дешевая риторика.
Фандорин устало потер переносицу, уже пожалев о своей вспышке.
– Риторика? Риторика?! – Эсфирь задохнулась от возмущения. – Да… Да вот. – Она схватила газету, валявшуюся на кровати. – Вот, «Московские ведомости». Читала, пока тебя ждала. В одном и том же номере, на соседних страницах. Сначала тошнотворное рабское сю-сю: «Московская городская Дума постановила поднести памятный кубок от счастливых горожан флигель-адъютанту князю Белосельскому-Белозерскому, доставившему Всемилостивейшее послание Помазанника Божия к москвичам по поводу всеподданнейшего адреса, который был поднесен Его Императорскому Величеству в ознаменование грядущего десятилетия нынешнего благословенного царствования…» Тьфу, с души воротит. А рядом, пожалуйста: «Наконец-то министерство просвещения призвало неукоснительно соблюдать правило о недопущении в университеты лиц иудейского вероисповедания, которые не имеют вида на жительство вне черты оседлости, и во всяком случае не выше установленной процентной нормы. Евреи в России – самое удручающее наследие, оставленное нам не существующим ныне Царством Польским. В империи евреев четыре миллиона, всего-то четыре процента населения, а миазмы, исходящие от этой язвы, отравляют своим смрадом…» Дальше читать? Нравится? Или вот: «Принятые меры по преодолению голода в четырех уездах Саратовской губернии пока не приносят желаемого результата. Ожидается, что в весенние месяцы бедствие распространится и на сопредельные губернии. Высокопреосвященный Алоизий, архиепископ Саратовский и Самарский, повелел отслужить в церквах молебны о преодолении напасти». Молебны! И блины у вас в горле не застрянут!
Эраст Петрович, слушавший с болезненной гримасой, хотел было напомнить обличительнице, что и сама она вчера не пренебрегла долгоруковскими блинами, но не стал, потому что это было мелко и еще потому что в главном она была права.
А Эсфирь не унималась, читала дальше:
– Ты слушай, слушай: «Патриоты России глубоко возмущены олатышиванием народных училищ в Лифляндской губернии. Теперь детей там заставляют учить туземное наречие, для чего сокращено количество уроков, отведенных на изучение Закона Божия, якобы необязательного для неправославных». Или из Варшавы, с процесса корнета Барташова: «Суд отказался заслушать показания свидетельницы Пшемысльской, поскольку она не соглашалась говорить на русском языке, ссылаясь на недостаточное знание оного». Это в польском-то суде!
Последняя цитата напомнила Фандорину об обрубленной ниточке – убитом Арсении Зимине, чей отец как раз и защищал в Варшаве злосчастного корнета. От досадного воспоминания Эрасту Петровичу сделалось совсем тошно.
– Да, мерзавцев и дураков в государстве много, – нехотя сказал он.
– Все или почти все. А все или почти все революционеры – люди благородные и героические, – отрезала Эсфирь и саркастически спросила. – Тебя это обстоятельство ни на какую мысль не наводит?
Статский советник грустно ответил:
– Вечная беда России. Всё в ней перепутано. Добро защищают дураки и мерзавцы, злу служат мученики и г-герои.
Такой уж, видно, выдался день: в Жандармском управлении тоже говорили о России.
Пожарский занял осиротевший кабинет покойного Станислава Филипповича, куда естественным образом переместился и штаб расследования. В приемной у беспрестанно звонившего телефонного аппарата стоял поручик Смольянинов, бледнее обычного и с рукой на эффектной черной перевязи. Он улыбнулся Фандорину поверх переговорного рожка и показал на начальственную дверь: мол, милости прошу.
В кабинете у князя сидел посетитель, Сергей Витальевич Зубцов, что-то очень уж раскрасневшийся и возбужденный.
– А-а, Эраст Петрович, – поднялся навстречу Пожарский. – Вижу по синим кругам под глазами, что не ложились. Вот, сижу, бездельничаю. Полиция и жандармерия рыщут по улицам, филеры шныряют по околореволюционным закоулкам и помойкам, а я засел тут этаким паучищем и жду, не задергается ли где паутинка. Давайте ждать вместе. Сергей Витальевич вот заглянул. Прелюбопытные взгляды излагает на рабочее движение. Продолжайте, голубчик. Господину Фандорину тоже будет интересно.
Худое, красивое лицо титулярного советника Зубцова пошло розовыми пятнами – то ли от удовольствия, то ли еще от какого-то чувства.
– Я говорю, Эраст Петрович, что революционное движение в России гораздо проще победить не полицейскими, а реформаторскими методами. Полицейскими, вероятно, и вовсе невозможно, потому что насилие порождает ответное насилие, еще более непримиримое, и так с нарастанием вплоть до общественного взрыва. Тут надобно обратить главное внимание на мастеровое сословие. Без поддержки рабочих революционерам рассчитывать не на что, наше крестьянство слишком пассивно и разобщено.
Тихо вошел Смольянинов. Сел у секретарского стола, неловко придавил перевязанной рукой лист и принялся что-то записывать, по-гимназистски склонив голову набок.
– Как же лишить революционеров рабочей п-поддержки? – спросил статский советник, пытаясь понять, что означают розовые пятна.
– Очень просто. – Было видно, что Зубцов говорит давно обдуманное, наболевшее, и не просто теоретизирует, а, кажется, рассчитывает заинтересовать своими идеями важного петербургского человека. – Тот, кому сносно живется, на баррикады не пойдет. Если б все мастеровые жили, как на предприятиях Тимофея Григорьевича Лобастова – с девятичасовым рабочим днем, с приличным жалованьем, с бесплатной больницей и отпуском – господам Гринам в России делать было бы нечего.
– Но как живется рабочим, зависит от заводчиков, – заметил Пожарский, с удовольствием глядя на молодого человека. – Им же не прикажешь платить столько-то и заводить бесплатные больницы.
– Для того и существуем мы, государство. – Зубцов тряхнул светло-русой головой. – Именно что приказать. Слава богу, у нас самодержавная монархия. Самым богатым и умным разъяснить, чтоб поняли свою выгоду, а потом закон провести. Сверху. О твердых установлениях по условиям рабочего найма. Не можешь соблюдать – закрывай фабрику. Уверяю вас, что при таком обороте дела у государя не будет более верных слуг, чем рабочие. Это оздоровит всю монархию!
Пожарский прищурил черные глаза.
– Разумно. Но трудновыполнимо. У его величества твердые представления о благе империи и общественном устройстве. Государь считает, что царь – отец подданным, генерал – отец солдатам, а хозяин – отец работникам. Вмешиваться в отношения отца с сыновьями непозволительно.
Голос Зубцова стал мягким, осторожным – видно было, что он подбирается к главному.
– Вот и надо бы, ваше сиятельство, продемонстрировать верховной власти, что рабочие хозяину никакие не сыновья, что все они, и фабриканты, и фабричные, в равной степени чада его величества. Хорошо бы, не дожидаясь, пока революционеры окончательно сорганизуют мастеровых в неподконтрольную нам стаю, перехватить первенство. Заступаться за рабочих перед хозяевами, иногда и надавить на заводчиков. Пусть простые люди понемногу привыкают к мысли, что государственная машина охраняет не денежных мешков, а трудящихся. Можно было бы даже посодействовать созданию трудовых союзов, только направить их деятельность не в ниспровергательное, а в законопослушное, экономическое русло. Самое время этим заняться, ваше сиятельство, а то поздно будет.